Проглотила за один присест отрывки из книги "Виолончелист"Григория Пятигорского: https://www.mmv.ru/gootenberg/gregor/archiv/toc_archiv.htm
Предлагаю вам отрывки из отрывков.
...Вскоре я полностью углубился в музыку. Восхищала ее оригинальность, и, несмотря на голод, немилосердно мучавший меня, я, кажется, играл хорошо. Все были довольны, и Шнабель больше всех.
- Может быть, немного отдохнем? Чай сервирован в соседней комнате.
Кроме меня, никто не торопился пить чай. Я ждал, слушая вместе с другими рассуждения Шнабеля о "Лунном Пьеро", о коммунизме и других интересных вещах. Тем не менее, чувствуя, что эта диссертация несколько затянулась, я медленно направился в соседнюю комнату, где увидел на столе бутерброды и разное печенье. Я был один.
Это было все равно, что оставить ягненка с волком. Я начал поглощать бутерброды один за другим и работал быстро. Когда бутербродов больше не осталось, принялся за уничтожение сладостей и других менее существенных вещей. Они тоже исчезали с волшебной скоростью. Лишь когда на столе уже не осталось ничего съедобного, я присоединился к коллегам, еще внимавшим Шнабелю. Моего отсутствия никто не заметил.
- Ну, господа, чай ждет нас...
Все последовали за Шнабелем. Войдя в комнату, он позвал горничную: "Где же бутерброды?" - спросил он с возмущением. Я увидел, как глаза ее расширились от ужаса...
***
За две тысячи марок каждый мог без всяких затруднений "нанять"оркестр (Берлинский филармонический - И.З.)для концерта с двумя репетициями. Оркестр выполнял все их требования, неизменно подчиняясь дирижеру во всем, чего бы он ни попросил. Это было важнейшее правило репетиционной дисциплины, однако оно не так уж строго соблюдалось во время концерта. Некоторые претензии дирижеров бывали настолько нелепы в музыкальном отношении, что в оркестре родилась поговорка - играть программу "как обычно". На таких концертах присутствие дирижера игнорировалось, и все же, к чести оркестра, он действительно играл превосходно.
У нас бывали дирижеры, которые не могли отказать себе в роскоши дать несколько концертов в сезоне. С денежной стороны им это было доступно. Двое из них доставляли оркестру особое развлечение.
Хотя они и числились в списке "как обычно", однако у них не было сомнений в своих силах, и оба имели склонность к некоторой театральности.
“Господа, - так один из них приветствовал нас утром, - прежде чем начать Пятую Бетховена, давайте понаблюдаем и поразмыслим о сокровенных бетховенских импульсах, пленником которых (к счастью для нас!) он был. Этот гигант, скованный еще более гигантской и более могущественной стихийной силой, под которой мы привыкли понимать его вдохновение...” Тут музыканты один за другим развертывали утренние газеты, доставали бутерброды, беседовали или даже дремали. После долгих разглагольствований дирижер доходил, наконец, до зрелых лет Бетховена, до его болезни и смерти. В этот момент господин Мюллер объявлял: "Пора сделать перерыв".
Во второй части репетиции по недостатку времени мы бегло прорыскали несколько тактов из каждого произведения, значившегося - в программе. На концерте играли "как обычно".
***
Хорошо памятны многие интерпретации под управлением Фуртвенглера, хотя и не в каждом его концерте все было великолепно до конца. В частности, вспоминается премьера одного из современнык сочинений. Исключительно трудное, оно требовало больше времени для репетиций, чем это было возможно. Сыграв начерно всю пьесу, Фуртвенглер начал тщательно работать над ней, нота за нотой.
- Это фа-диез? - спрашивал музыкант.
Фуртвенглер, сверясь с партитурой, говорил:
- Да, а в чем дело?
- Будет звучать фальшиво.
Каждую секунду кто-нибудь прерывал Фуртвенглера вопросом: "Здесь у меня в такте семь восьмых. Это верно?" - "Это шестнадцатая?" - "А как, собственно играть pizzicato и агсо одновременно?" - и т. д., и т. д. Пытаясь что-то объяснить, Фуртвенглер только больше запутывался.
Всю вторую половицу дня к вечер он посвятил изучению партитуры. Мне тоже разрешили заглянуть в нее. На следующее утро мы опять репетировали, но произведение показалось нам лишь сложнее.
- Давайте играть хотя бы вместе, - закричал Фуртвенглер после того, как мы повторяли пьесу снова и снова. - Вы понимаете, что у нас осталась только одна дневная репетиция и что на концерте придет сам композитор?
Наспех позавтракав, мы вновь собрались в филармонии.
- Господа, - объявил Фуртвенглер, - только что я получил замечательные известия из Вены. Композитор не приедет. Он шлет самые лучшие пожелания.
- Браво! Чудесно! - завопило множество ликующих голосов.
- Это еще не все, - продолжал Фуртвенглер. - Мы, конечно, стараемся сделать все, что в наших силах, но одновременно я хочу сообщить вам, что наша партитура этого произведения - единственная здесь. Вторая имеется только у композитора.
Мы прошли остальную часть программы, состоявшую из обычного репертуара, и в жизнерадостном настроении закончили репетицию, не слишком потрудившись над новым сочинением.
На следующий день музыканты явились на концерт намного раньше обычного, чтобы повторить свои партии. Пьесы, предшествовавшие премьере, были сыграны так, как будто на уме у нас было что-то совсем другое. Настала очередь мировой премьеры. Словно в тумане, нам виделось встревоженное лицо Фуртвенглера, и оркестр нырнул в неведомые глубины.
С самого начала у меня возникло странное ощущение скачки на спине галопируюшего жирафа. Какие-то таинственные звуки оркестра, казалось, исходили от сотни чревовещателей. Контрабасы звучали, как альты, фаготы - как флейты. Секунды казались часами, когда исполнение словно катилось, рассыпаясь на ходу. В отчаянии каждый из музыкантов пытался сохранять ансамбль, уже совсем не обращаясь за помощью к Фуртвенглеру. Сам он был безнадежно растерян.
Завершение исполнения началось очень постепенно: музыканты умолкали один за другим, пока "действующими"не остались только дирижёр и несколько одиноких инструментов. В это мгновение по непонятной причине вступила группа медных. Мощь ее звучания была поистине сказочной, а внезапность вступления застала всех врасплох.
Мы схватили свои инструменты и мужественно, с ожившей надеждой присоединились к медным. Невероятный шум длился не слишком долго, и вскоре после нескольких предсмертных судорог все кончилось.
Невозможно было вынести ужасную тишину, наступившую вслед за этим внезапным концом. Свист, хлопки и мяуканье принесли нам даже облегчение. Среди аплодировавших заметил двух известных музыкантов. После концерта я услышал, как они говорили: "Публика слишком глупа, чтобы понять это". - "Так же, как и вы", - подумал я.
***
Мне довелось слышать от окружавших его (Рахманинова - И.З.), что он редко смеялся, но когда однажды я рассказал ему что-то смешное, он разразился таким бурным хохотом, что даже напугал меня.
Еще раз он напугал меня в Люцерне, когда, сидя у штурвала моторной лодки, в дождевом капюшоне, похожий на призрак, он мчался, делал зигзаги, превращая спокойную гладь озера в пенистый водоворот. Словно испытывая доверие гостя, он несся прямо на берег, уклоняясь от него резким поворотом в самый последний момент. На его мокром лице сняла улыбка. "Вас нелегко испугать, - сказал он. - Вы бы посмотрели, что делалось с другими музыкантами. Вы мне нравитесь". Мне он больше чем нравился! Я просто восхищался им и всегда находился под его обаянием. Но больше никогда не садился в его моторную лодку.
***
О своем “Дон-Кихоте” Штраус говорил с нежностью. Он дирижировал им великолепно. Его обычно сдержанная дирижерская манера уступала место пафосу, юмору и страсти. Санчо Панса у Штрауса был таким же ярко характерным, как у Сервантеса. Требования, предъявляемые композитором к солирующему альтисту, трудно было выполнить, он заставлял исполнителя заикаться и скрипеть, вместо того чтобы играть свою партию "красиво".
- Меня никогда не просили играть некрасиво и смешно, - протестовал альтист.
- Юмор - большое искусство, - ответил Штраус.
***
В Праге какой-то японец в знак благодарности за автограф на граммофонной пластинке с моей записью преподнес мне серебряные запонки. Их скрепляла цепочка, и на каждой стороне были выгравированы японскиe иероглифы.
- Что они означают? - спросил я.
- Нечто очень и очень хорошее. Пожалуйста, возьмите.
Я надел их на следующий же концерт. Они хорошо выглядели, концерт проходил хорошо, пока я не дошел до нежнейшего пассажа dolcissimo, который был испорчен тоненьким позвякиванием запонок. Причиной тому было vibrato. Я прекратил его, но звучание виолончели утратило выразительность и замерло. Тогда я возобновил vibrato, позвякиванье тотчас же нарушило музыку. "Никогда больше не надену их", - сказал я себе после концерта.
Но через год, в Лондоне, забыв простые запонки дома и не имея иного выхода, я вдел в манжеты японские и отправился в “Куинс-холл” играть концерт Эльгара. В одном из пассажей, когда быстрым движением левой руки я уже почти взял высокую ноту, запонки зацепились за виолончель и не позволили мне сделать это.
Острый край той же запонки порезал мне палец в Стокгольме. Я выбросил их в мусорную корзинку, но, вернувшись домой, обнаружил, что запонки прислали по почте. Они были точно привязаны к их владельцу. И ни одному хотя бы самому нелюбимому человеку я бы не решился подарить их.
***
Случайные происшествия - бич для исполнителей - часто радуют публику. Лопнувшая струна, смычок, выскользнувший из руки и вылетевший в зал, неизменно вызывают бурный восторг. Во время концерта в Детройте у меня отстегнулся крахмальный воротничок. Не было ремени привести его в порядок. И так, взмахивая двумя половинками воротничка, как крыльями, я играл весь концерт. Эффект был настолько велик, что впоследствии я пробовал повторить этот трюк, непрочно закрепляя воротничок, но больше уже не удавалось.
Гораздо более серьезный инцидент произошел в Гамбурге. Серьезная атмосфера в зале царила перед моим исполнением ре-минорной сюиты Баха для виолончели соло. По необъяснимой причине моя память ограничилась лишь первой нотой ре и... ни одной дальше. Я без конца настраивал инструмент, все еще надеясь вспомнить продолжение. Но чем дольше я настраивал, тем все меньше знал, что же следует за нотой ре. Пришлось начать. Я был уверен, что пальцы автоматически сыграют то, что нужно. Решительно взял ре, но тут же остановился и в смущенном молчании сделал вид, будто моя виолончель все еще нуждается в подстройке. Понимая, что нельзя уже больше оставаться в подобном положении и не имея иного выхода, я, наконец, начал играть. Импровизируя с бьющимся сердцем, я старался предугадать, каковы будут развитие и конец. Это была очень длинная прелюдия, но, в конце концов, я добрался до заключительного аккорда. Взглянув в зал, увидел профессора Якоба Закома и его учеников-виолончелистов, с недоумением уставившихся в свои ноты. "Как занятно - сказал Заком после концерта. - Я не знаю этой редакции прелюдии. Очень интересно. Хотелось бы взглянуть на нее".
Утром он пришел ко мне позавтракать. "Критикам и всем остальным понравился ваш Бах",- сказал он. Рассмеявшись, я признался, что это действительно был "мой"Бах ...
***
А вот как Фуртвенглер обращался к оркестру: "Господа, эта фраза должна быть... должна быть... должна... ну, вы понимаете, что я хочу сказать, пожалуйста, попробуем еще раз, пожалуйста". И потом в антракте он заявил мне: "Вы видите, как важно для дирижера ясно излагать свои пожелания?"Как ни странно, оркестр понимал, чего хочет Фуртвенглер.
***
После исполнения многочисленные гости выражали восхищение и высказывали соображения по поводу музыки вообще. Недолюбливая такие дискуссии, я почти рад был, что не говорю по-французски. Наиболее понятливые из собеседников быстро от меня отстали, но один миниатюрный, однако крепкого сложения, был очень настойчив. До меня не доходил смысл слов, но заинтересовало его выразительное лицо и захотелось узнать, что же он говорил. К нам подошел Пенлеве, член французского правительства, с которым я был знаком, - он владел немецким. Миниатюрный человек продолжал свой монолог, а потом, после заключительной сентенции, прозвучавшей как вопрос, пожал мне руку и сразу же исчез.
- Кто это? Что он говорил?
- Из того, что я услышал, - заметил Пенлеве, - я понял, что Морису Равелю понравилось, как вы играли.
- Равель! - воскликнул я.
- Да, наш великий композитор.
- О чем же он спросил? Ведь правда, он спросил что-то перед тем как уйти? - не терпелось мне узнать.
- Он действительно задал вам вопрос, - отвечал, улыбаясь, Пенлеве. - Равель спросил вас, зачем вы тратите свой талант на ту ужасную музыку, которую играли сегодня вечером.
- Ужасная!? Ведь это Бетховен!
***
Репетиции в каждом новом городе были очень короткими - главным образом для того, чтобы приспособиться к акустическим условиям и расположению оркестра на эстраде. Мы называли их "пробой стульев".
***
Меня хвалили за пунктуальность, но нещадно упрекали за то, что я неизменно забывал приносить на концерт ноты. "Еще счастье, что у нас есть ваша партия!" - ворчали они за кулисами. Однако я по-прежнему забывал ноты, а мои друзья все больше раздражались.
Однажды где-то в Голландии вместо того чтобы разыграться перед концертом, как мы это обычно делали, Флеш быстро настроил скрипку, и, подгоняемые Шнабелем, мы вышли на эстраду. Там, опять-таки без всякого предупреждения и прежде чем я уселся как следует, они начали си-бемоль-мажорное трио Шуберта. Я последовал за ними.
На моем пульте вместо Шуберта я обнаружил виолончельную партию из увертюры к "Нюрнбергским мейстерзингерам"Вагнера. Тупо уставясь в ноты, стал играть наизусть. Даже после того как я обрел уверенность, что смогу обойтись без партии шубертовского трио, лица моих соратников все еще сияли торжеством. Это заговор, понял я, они хотят проучить меня. И вдруг блестящая идея пришла мне в голову. Не отводя глаз от пульта, я быстро, с шумом перевернул страницу и невозмутимо продолжал играть. Эффект превзошел ожидания.
Оба партнера затряслись от смеха, и у Флеша скрипка выскользнула из под подбородка. Все превратилось в самое веселое исполнение Шуберта, какое только приходилось видеть. За кулисами, еще хохоча, они обещали не только всегда приносить мне все ноты, но, если понадобится, даже виолончель.
***
В моей педагогической деятельности возникали острые проблемы, требовавшие разрешения. Я знал, как заставить служить искусству учащихся, обладавших ярким темпераментом: их я учил, как использовать свои эмоции. Но лишенные воображения, холодноватые были так же мало приспособлены для своей профессии, как (да позволено мне будет сказать!) слишком эмоциональные дантисты - для своей.
Я попал в трудное положение с одним студентом, которого особенно любил. Его талант покорил меня. Эмоциональный, с хорошим вкусом, обладавший отличными специфическими качествами инструменталиста, он, как мне думалось, был прирожденным виртуозом. Никогда так страстно я не стремился передать другому все, что знал сам.
Рассчитывая еще больше пояснить свои замыслы примерами, я играл ему на уроках, неоднократно повторяя отдельные эпизоды и целиком пьесы, которые он разучивал. Я критиковал, хвалил, анализировал и снова играл, стараясь (и временами добиваясь этого) превзойти самого себя. Чем усерднее я трудился, тем менее довольным он казался. Он играл хуже и хуже, и процесс этот от урока к уроку становился заметнее, пока все его основные достоинства почти не исчезли. Сердце разрывалось, когда я наблюдал этот упадок, и, не будучи в состоянии найти причину, испытывал особое чувство смятения и своей вины. Почему другие, менее одаренные студенты делали великолепные успехи, тогда как он, пользовавшийся, быть может, более содержательными уроками, чувствовал себя подавленным и не двигался вперед? Необходимо было найти причину. Однажды бессонной ночью, когда я думал о моей неудаче, меня внезапно осенила мысль: не в моей ли чрезмерной горячности беда? Играя ему по любому поводу, не отнимал ли я у него надежду успешно соревноваться со мной?
На следующем уроке в моей игре было не меньше промахов, чем в его собственной. И глядя, как оживилось его лицо, я понял, что стою на верном пути. Отныне уроки стали продолжительными и частыми. Я умышленно продолжал играть хуже и хуже, а он приобретал все большую уверенность. Его успехи были поразительными. И ни с чем нельзя было сравнить мое удовлетворение педагога, когда после блестящего выступления на выпускном экзамене он сказал товарищам: "Пятигорский, безусловно, прекрасный преподаватель, но что за никудышный виолончелист!"
Предлагаю вам отрывки из отрывков.
...Вскоре я полностью углубился в музыку. Восхищала ее оригинальность, и, несмотря на голод, немилосердно мучавший меня, я, кажется, играл хорошо. Все были довольны, и Шнабель больше всех.
- Может быть, немного отдохнем? Чай сервирован в соседней комнате.
Кроме меня, никто не торопился пить чай. Я ждал, слушая вместе с другими рассуждения Шнабеля о "Лунном Пьеро", о коммунизме и других интересных вещах. Тем не менее, чувствуя, что эта диссертация несколько затянулась, я медленно направился в соседнюю комнату, где увидел на столе бутерброды и разное печенье. Я был один.
Это было все равно, что оставить ягненка с волком. Я начал поглощать бутерброды один за другим и работал быстро. Когда бутербродов больше не осталось, принялся за уничтожение сладостей и других менее существенных вещей. Они тоже исчезали с волшебной скоростью. Лишь когда на столе уже не осталось ничего съедобного, я присоединился к коллегам, еще внимавшим Шнабелю. Моего отсутствия никто не заметил.
- Ну, господа, чай ждет нас...
Все последовали за Шнабелем. Войдя в комнату, он позвал горничную: "Где же бутерброды?" - спросил он с возмущением. Я увидел, как глаза ее расширились от ужаса...
***
За две тысячи марок каждый мог без всяких затруднений "нанять"оркестр (Берлинский филармонический - И.З.)для концерта с двумя репетициями. Оркестр выполнял все их требования, неизменно подчиняясь дирижеру во всем, чего бы он ни попросил. Это было важнейшее правило репетиционной дисциплины, однако оно не так уж строго соблюдалось во время концерта. Некоторые претензии дирижеров бывали настолько нелепы в музыкальном отношении, что в оркестре родилась поговорка - играть программу "как обычно". На таких концертах присутствие дирижера игнорировалось, и все же, к чести оркестра, он действительно играл превосходно.
У нас бывали дирижеры, которые не могли отказать себе в роскоши дать несколько концертов в сезоне. С денежной стороны им это было доступно. Двое из них доставляли оркестру особое развлечение.
Хотя они и числились в списке "как обычно", однако у них не было сомнений в своих силах, и оба имели склонность к некоторой театральности.
“Господа, - так один из них приветствовал нас утром, - прежде чем начать Пятую Бетховена, давайте понаблюдаем и поразмыслим о сокровенных бетховенских импульсах, пленником которых (к счастью для нас!) он был. Этот гигант, скованный еще более гигантской и более могущественной стихийной силой, под которой мы привыкли понимать его вдохновение...” Тут музыканты один за другим развертывали утренние газеты, доставали бутерброды, беседовали или даже дремали. После долгих разглагольствований дирижер доходил, наконец, до зрелых лет Бетховена, до его болезни и смерти. В этот момент господин Мюллер объявлял: "Пора сделать перерыв".
Во второй части репетиции по недостатку времени мы бегло прорыскали несколько тактов из каждого произведения, значившегося - в программе. На концерте играли "как обычно".
***
Хорошо памятны многие интерпретации под управлением Фуртвенглера, хотя и не в каждом его концерте все было великолепно до конца. В частности, вспоминается премьера одного из современнык сочинений. Исключительно трудное, оно требовало больше времени для репетиций, чем это было возможно. Сыграв начерно всю пьесу, Фуртвенглер начал тщательно работать над ней, нота за нотой.
- Это фа-диез? - спрашивал музыкант.
Фуртвенглер, сверясь с партитурой, говорил:
- Да, а в чем дело?
- Будет звучать фальшиво.
Каждую секунду кто-нибудь прерывал Фуртвенглера вопросом: "Здесь у меня в такте семь восьмых. Это верно?" - "Это шестнадцатая?" - "А как, собственно играть pizzicato и агсо одновременно?" - и т. д., и т. д. Пытаясь что-то объяснить, Фуртвенглер только больше запутывался.
Всю вторую половицу дня к вечер он посвятил изучению партитуры. Мне тоже разрешили заглянуть в нее. На следующее утро мы опять репетировали, но произведение показалось нам лишь сложнее.
- Давайте играть хотя бы вместе, - закричал Фуртвенглер после того, как мы повторяли пьесу снова и снова. - Вы понимаете, что у нас осталась только одна дневная репетиция и что на концерте придет сам композитор?
Наспех позавтракав, мы вновь собрались в филармонии.
- Господа, - объявил Фуртвенглер, - только что я получил замечательные известия из Вены. Композитор не приедет. Он шлет самые лучшие пожелания.
- Браво! Чудесно! - завопило множество ликующих голосов.
- Это еще не все, - продолжал Фуртвенглер. - Мы, конечно, стараемся сделать все, что в наших силах, но одновременно я хочу сообщить вам, что наша партитура этого произведения - единственная здесь. Вторая имеется только у композитора.
Мы прошли остальную часть программы, состоявшую из обычного репертуара, и в жизнерадостном настроении закончили репетицию, не слишком потрудившись над новым сочинением.
На следующий день музыканты явились на концерт намного раньше обычного, чтобы повторить свои партии. Пьесы, предшествовавшие премьере, были сыграны так, как будто на уме у нас было что-то совсем другое. Настала очередь мировой премьеры. Словно в тумане, нам виделось встревоженное лицо Фуртвенглера, и оркестр нырнул в неведомые глубины.
С самого начала у меня возникло странное ощущение скачки на спине галопируюшего жирафа. Какие-то таинственные звуки оркестра, казалось, исходили от сотни чревовещателей. Контрабасы звучали, как альты, фаготы - как флейты. Секунды казались часами, когда исполнение словно катилось, рассыпаясь на ходу. В отчаянии каждый из музыкантов пытался сохранять ансамбль, уже совсем не обращаясь за помощью к Фуртвенглеру. Сам он был безнадежно растерян.
Завершение исполнения началось очень постепенно: музыканты умолкали один за другим, пока "действующими"не остались только дирижёр и несколько одиноких инструментов. В это мгновение по непонятной причине вступила группа медных. Мощь ее звучания была поистине сказочной, а внезапность вступления застала всех врасплох.
Мы схватили свои инструменты и мужественно, с ожившей надеждой присоединились к медным. Невероятный шум длился не слишком долго, и вскоре после нескольких предсмертных судорог все кончилось.
Невозможно было вынести ужасную тишину, наступившую вслед за этим внезапным концом. Свист, хлопки и мяуканье принесли нам даже облегчение. Среди аплодировавших заметил двух известных музыкантов. После концерта я услышал, как они говорили: "Публика слишком глупа, чтобы понять это". - "Так же, как и вы", - подумал я.
***
Мне довелось слышать от окружавших его (Рахманинова - И.З.), что он редко смеялся, но когда однажды я рассказал ему что-то смешное, он разразился таким бурным хохотом, что даже напугал меня.
Еще раз он напугал меня в Люцерне, когда, сидя у штурвала моторной лодки, в дождевом капюшоне, похожий на призрак, он мчался, делал зигзаги, превращая спокойную гладь озера в пенистый водоворот. Словно испытывая доверие гостя, он несся прямо на берег, уклоняясь от него резким поворотом в самый последний момент. На его мокром лице сняла улыбка. "Вас нелегко испугать, - сказал он. - Вы бы посмотрели, что делалось с другими музыкантами. Вы мне нравитесь". Мне он больше чем нравился! Я просто восхищался им и всегда находился под его обаянием. Но больше никогда не садился в его моторную лодку.
***
О своем “Дон-Кихоте” Штраус говорил с нежностью. Он дирижировал им великолепно. Его обычно сдержанная дирижерская манера уступала место пафосу, юмору и страсти. Санчо Панса у Штрауса был таким же ярко характерным, как у Сервантеса. Требования, предъявляемые композитором к солирующему альтисту, трудно было выполнить, он заставлял исполнителя заикаться и скрипеть, вместо того чтобы играть свою партию "красиво".
- Меня никогда не просили играть некрасиво и смешно, - протестовал альтист.
- Юмор - большое искусство, - ответил Штраус.
***
В Праге какой-то японец в знак благодарности за автограф на граммофонной пластинке с моей записью преподнес мне серебряные запонки. Их скрепляла цепочка, и на каждой стороне были выгравированы японскиe иероглифы.
- Что они означают? - спросил я.
- Нечто очень и очень хорошее. Пожалуйста, возьмите.
Я надел их на следующий же концерт. Они хорошо выглядели, концерт проходил хорошо, пока я не дошел до нежнейшего пассажа dolcissimo, который был испорчен тоненьким позвякиванием запонок. Причиной тому было vibrato. Я прекратил его, но звучание виолончели утратило выразительность и замерло. Тогда я возобновил vibrato, позвякиванье тотчас же нарушило музыку. "Никогда больше не надену их", - сказал я себе после концерта.
Но через год, в Лондоне, забыв простые запонки дома и не имея иного выхода, я вдел в манжеты японские и отправился в “Куинс-холл” играть концерт Эльгара. В одном из пассажей, когда быстрым движением левой руки я уже почти взял высокую ноту, запонки зацепились за виолончель и не позволили мне сделать это.
Острый край той же запонки порезал мне палец в Стокгольме. Я выбросил их в мусорную корзинку, но, вернувшись домой, обнаружил, что запонки прислали по почте. Они были точно привязаны к их владельцу. И ни одному хотя бы самому нелюбимому человеку я бы не решился подарить их.
***
Случайные происшествия - бич для исполнителей - часто радуют публику. Лопнувшая струна, смычок, выскользнувший из руки и вылетевший в зал, неизменно вызывают бурный восторг. Во время концерта в Детройте у меня отстегнулся крахмальный воротничок. Не было ремени привести его в порядок. И так, взмахивая двумя половинками воротничка, как крыльями, я играл весь концерт. Эффект был настолько велик, что впоследствии я пробовал повторить этот трюк, непрочно закрепляя воротничок, но больше уже не удавалось.
Гораздо более серьезный инцидент произошел в Гамбурге. Серьезная атмосфера в зале царила перед моим исполнением ре-минорной сюиты Баха для виолончели соло. По необъяснимой причине моя память ограничилась лишь первой нотой ре и... ни одной дальше. Я без конца настраивал инструмент, все еще надеясь вспомнить продолжение. Но чем дольше я настраивал, тем все меньше знал, что же следует за нотой ре. Пришлось начать. Я был уверен, что пальцы автоматически сыграют то, что нужно. Решительно взял ре, но тут же остановился и в смущенном молчании сделал вид, будто моя виолончель все еще нуждается в подстройке. Понимая, что нельзя уже больше оставаться в подобном положении и не имея иного выхода, я, наконец, начал играть. Импровизируя с бьющимся сердцем, я старался предугадать, каковы будут развитие и конец. Это была очень длинная прелюдия, но, в конце концов, я добрался до заключительного аккорда. Взглянув в зал, увидел профессора Якоба Закома и его учеников-виолончелистов, с недоумением уставившихся в свои ноты. "Как занятно - сказал Заком после концерта. - Я не знаю этой редакции прелюдии. Очень интересно. Хотелось бы взглянуть на нее".
Утром он пришел ко мне позавтракать. "Критикам и всем остальным понравился ваш Бах",- сказал он. Рассмеявшись, я признался, что это действительно был "мой"Бах ...
***
А вот как Фуртвенглер обращался к оркестру: "Господа, эта фраза должна быть... должна быть... должна... ну, вы понимаете, что я хочу сказать, пожалуйста, попробуем еще раз, пожалуйста". И потом в антракте он заявил мне: "Вы видите, как важно для дирижера ясно излагать свои пожелания?"Как ни странно, оркестр понимал, чего хочет Фуртвенглер.
***
После исполнения многочисленные гости выражали восхищение и высказывали соображения по поводу музыки вообще. Недолюбливая такие дискуссии, я почти рад был, что не говорю по-французски. Наиболее понятливые из собеседников быстро от меня отстали, но один миниатюрный, однако крепкого сложения, был очень настойчив. До меня не доходил смысл слов, но заинтересовало его выразительное лицо и захотелось узнать, что же он говорил. К нам подошел Пенлеве, член французского правительства, с которым я был знаком, - он владел немецким. Миниатюрный человек продолжал свой монолог, а потом, после заключительной сентенции, прозвучавшей как вопрос, пожал мне руку и сразу же исчез.
- Кто это? Что он говорил?
- Из того, что я услышал, - заметил Пенлеве, - я понял, что Морису Равелю понравилось, как вы играли.
- Равель! - воскликнул я.
- Да, наш великий композитор.
- О чем же он спросил? Ведь правда, он спросил что-то перед тем как уйти? - не терпелось мне узнать.
- Он действительно задал вам вопрос, - отвечал, улыбаясь, Пенлеве. - Равель спросил вас, зачем вы тратите свой талант на ту ужасную музыку, которую играли сегодня вечером.
- Ужасная!? Ведь это Бетховен!
***
Репетиции в каждом новом городе были очень короткими - главным образом для того, чтобы приспособиться к акустическим условиям и расположению оркестра на эстраде. Мы называли их "пробой стульев".
***
Меня хвалили за пунктуальность, но нещадно упрекали за то, что я неизменно забывал приносить на концерт ноты. "Еще счастье, что у нас есть ваша партия!" - ворчали они за кулисами. Однако я по-прежнему забывал ноты, а мои друзья все больше раздражались.
Однажды где-то в Голландии вместо того чтобы разыграться перед концертом, как мы это обычно делали, Флеш быстро настроил скрипку, и, подгоняемые Шнабелем, мы вышли на эстраду. Там, опять-таки без всякого предупреждения и прежде чем я уселся как следует, они начали си-бемоль-мажорное трио Шуберта. Я последовал за ними.
На моем пульте вместо Шуберта я обнаружил виолончельную партию из увертюры к "Нюрнбергским мейстерзингерам"Вагнера. Тупо уставясь в ноты, стал играть наизусть. Даже после того как я обрел уверенность, что смогу обойтись без партии шубертовского трио, лица моих соратников все еще сияли торжеством. Это заговор, понял я, они хотят проучить меня. И вдруг блестящая идея пришла мне в голову. Не отводя глаз от пульта, я быстро, с шумом перевернул страницу и невозмутимо продолжал играть. Эффект превзошел ожидания.
Оба партнера затряслись от смеха, и у Флеша скрипка выскользнула из под подбородка. Все превратилось в самое веселое исполнение Шуберта, какое только приходилось видеть. За кулисами, еще хохоча, они обещали не только всегда приносить мне все ноты, но, если понадобится, даже виолончель.
***
В моей педагогической деятельности возникали острые проблемы, требовавшие разрешения. Я знал, как заставить служить искусству учащихся, обладавших ярким темпераментом: их я учил, как использовать свои эмоции. Но лишенные воображения, холодноватые были так же мало приспособлены для своей профессии, как (да позволено мне будет сказать!) слишком эмоциональные дантисты - для своей.
Я попал в трудное положение с одним студентом, которого особенно любил. Его талант покорил меня. Эмоциональный, с хорошим вкусом, обладавший отличными специфическими качествами инструменталиста, он, как мне думалось, был прирожденным виртуозом. Никогда так страстно я не стремился передать другому все, что знал сам.
Рассчитывая еще больше пояснить свои замыслы примерами, я играл ему на уроках, неоднократно повторяя отдельные эпизоды и целиком пьесы, которые он разучивал. Я критиковал, хвалил, анализировал и снова играл, стараясь (и временами добиваясь этого) превзойти самого себя. Чем усерднее я трудился, тем менее довольным он казался. Он играл хуже и хуже, и процесс этот от урока к уроку становился заметнее, пока все его основные достоинства почти не исчезли. Сердце разрывалось, когда я наблюдал этот упадок, и, не будучи в состоянии найти причину, испытывал особое чувство смятения и своей вины. Почему другие, менее одаренные студенты делали великолепные успехи, тогда как он, пользовавшийся, быть может, более содержательными уроками, чувствовал себя подавленным и не двигался вперед? Необходимо было найти причину. Однажды бессонной ночью, когда я думал о моей неудаче, меня внезапно осенила мысль: не в моей ли чрезмерной горячности беда? Играя ему по любому поводу, не отнимал ли я у него надежду успешно соревноваться со мной?
На следующем уроке в моей игре было не меньше промахов, чем в его собственной. И глядя, как оживилось его лицо, я понял, что стою на верном пути. Отныне уроки стали продолжительными и частыми. Я умышленно продолжал играть хуже и хуже, а он приобретал все большую уверенность. Его успехи были поразительными. И ни с чем нельзя было сравнить мое удовлетворение педагога, когда после блестящего выступления на выпускном экзамене он сказал товарищам: "Пятигорский, безусловно, прекрасный преподаватель, но что за никудышный виолончелист!"