Я очень люблю этого писателя и прочитала все его книги, которые смогла достать в Тель Авивской библиотеке (романы и рассказы). Несколько книг купил мой муж. И одна из них - "Записные книжки". Это его заметки, эскизы, как писатели имеют обыкновение делать, но! На протяжении всей его долгой жизни! И сам он в предисловии пишет, что некоторые юношеские свои воззрения он уже изменил...
Книга немногого стоит, если автор не полагает себя способным влиять на умы читателей.
Не помню, чей это парадокс: "Каждый автор должен вести записи; главное - никогда к этим записям не обращаться"
По счастливой случайности то, что интересно мне, похоже, интересно и многим другим; я такого не ожидал и не устаю удивляться этому обстоятельству.
Полезное правило: не спрашивать с человека более того, что он может дать без каких-либо неудобств для себя.
О, если бы добродетельные были хоть чуточку менее самодовольными!
Я нередко задаюсь вопросом: когда же христианство настолько обветшает, что люди расстанутся наконец с представлением, будто удовольствие пагубно, а боль благотворна. (Написано в 1896, уже произошло)
Люди постоянно портят себе жизнь, упорно делая то, против чего восстают все их чувства. (Неистребимо, мне кажется)
Людьми можно управлять только с помощью безапелляционных утверждений. Вот почему вождями становятся не философы, а люди с неколебимыми взглядами, предрассудками и пристрастиями. Философы же утешаются мыслью, что у них нет ни малейшего желания вести за собой подлую чернь.
Вот интересный вопрос: не пагубна ли для рода человеческого чрезмерная цивилизованность? В древности за высоким уровнем культуры неизменно следовало вырождение; история античности есть история упадка и гибели одного великого народа за другим. Объясняется это, видимо, тем, что, достигнув определенного уровня культуры, страна оказывается нежизнеспособной; ее завоёвывают другие народы, более выносливые и отважные, не достигшие столь высокой стадии развития... Филистер одерживает верх над художником, человека культурного вытесняет хам. Напрашивается вывод, что примитивный вкус и отсутствие изящества являются скорее преимуществами, нежели недостатками.
Не знаю более облегчающего жизнь отношения к ней, чем исполненное юмора смирение.
Туземцы. Над ухом мужчины часто носят цветок гибискуса; возле коричневого лица багряная роза кажется сотканной из алого пламени. Женщины втыкают в волосы белые душистые цветы tiare (гардения флорида, душистый тропический цветок, -прим. переводчика), их аромат плавает в воздухе, когда они проходят мимо... Гардения флорида - это национальный цветок Таити, маленькая белая звездочка, расцветающая на кустах с пышно-зеленой листвой и обладающая особым сладким будоражащим ароматом. Из нее плетут венки, ее втыкают в волосы, носят за ухом; в черных волосах туземок она сияет ослепительно ярко.
Вот что выдает интернет на Гардению флориду:
А вот что на tiare (Гардения таитянская, нам больше подходит, сейчас Моэм на Таити):
С гибискусом все ясно:
Каждый, кто совершает экскурсы в русскую жизнь или русскую литературу, не может не заметить, какое большое место занимает в них глубокое чувство греховности. Русский не только постоянно твердит, что он грешен, но, судя по всему, ощущает свою греховность и глубоко страдает от угрызений совести. Не то, чтобы мы были уж так довольны собой: в общем и целом у нас вполне хватает смирения, но мы заняты непосредственными делами и не слишком заботимся о наших душах. Русские, как мне кажется, непохожи на нас. Они более склонны к самоанализу, чем мы, чувство греховности у них обострено. Они готовы, облачившись в рубище и посыпав главу пеплом, рыдая и вопия, каяться в прегрешениях, которые никоим образом не смутили бы нашу менее чувствительную совесть... Русские не такие уж большие грешники. Они ленивы, несобранны, слишком словоохотливы, плохо владеют собой и поэтому чувства свои выражают более пылко, чем они того заслуживают, но, как правило, они незлобивы, добродушны и не злопамятны; щедры, терпимы к чужим недостаткам; они общительны, вспыльчивы, но отходчивы.
У меня не вызывает ничего, кроме ужаса, вошедший недавно в моду культ страдания в литературе. Отношение к нему Достоевского мне претит. В свое время я видел немало страданий, немало перестрадал и сам. Когда я учился медицине, проходя практику в палатах больницы Св. Фомы, у меня была возможность видеть, как влияет страдание на самых разных пациентов. Во время войны мне вновь выпал подобный опыт, довелось мне видеть и какое воздействие оказывают душевные страдания. Заглядывал я и себе в душу. Не помню случая, чтобы страдание сделало человека лучше. Мнение, будто страдание совершенствует и облагораживает, — выдумка.
Прежде всего страдание сужает кругозор. Сосредотачивает на себе. И свое тело и все, что тебя непосредственно окружает, приобретают непомерную важность. Человек становится раздражительным и сварливым. Придает значение пустякам. Я перенес и бедность, и муки неразделенной любви, и разочарование, и крах иллюзий, и неудачно складывавшиеся обстоятельства, и непризнание, и притеснения — и знаю, что это делало меня недобрым, брюзгливым, эгоистичным, несправедливым; благополучие же, успех, счастье делали меня лучше. Здоровый человек использует все, что ему дано природой, он счастлив сам и дает счастье другим; избыток жизненных сил позволяет ему применять и развивать дарования, отпущенные ему природой; мужающий ум обогащает и делает более изощренной мысль; воображение дает власть над временем и пространством; для чувств по мере их воспитания открывается красота мира. И человек наиболее полно развивает свои способности. Страдание же, напротив, подавляет жизненные силы.
У русских есть явное преимущество перед нами: они не так подчиняются условностям, как мы. Русскому никогда не придет в голову, что он должен делать что-то, чего не хочет, только потому, что так положено. Почему он веками так покорно переносил гнет (а он явно переносил его покорно, ведь нельзя представить, чтобы целый народ мог долго терпеть тиранию, если она его тяготила), а потому, что, невзирая на политический гнет, он лично был свободен. А в личном плане русский куда более свободен, чем англичанин. Для него не существует никаких правил. Он ест, что ему нравится и когда заблагорассудится, одевается, как вздумается, невзирая на общепринятую моду (художник ничтоже сумняшеся может надеть котелок и крахмальный воротничок, а адвокат — сомбреро); свои повадки он считает настолько само собой разумеющимися, что и окружающие так их воспринимают; и хотя нередко он разглагольствует из желания покрасоваться, он никогда не надевает личины, лишь склонен чуточку прихвастнуть; его не возмущают взгляды, которых он не разделяет; он приемлет все и в высшей степени терпим к чужим чудачествам как в образе мыслей, так и в одежде.
Невский проспект в 1918 году глазами иностранца
Он грязный, унылый, запущенный. Очень широкий и очень прямой. По обеим его сторонам невысокие однообразные дома, краска на них пожухла, в архитектурном отношении они мало интересны. Можно подумать, Невский проспект застраивали, как бог на душу положит, вид у него, — хоть мы и знаем, что строители строго следовали плану, — какой-то незавершенный: он напоминает улицу где-нибудь на западе Америки, наспех построенную в разгар бума и захиревшую, когда бум прошел. Витрины магазинов забиты жалкими изделиями. Нераспроданные товары разорившихся пригородных лавчонок Вены или Берлина — вот, что они напоминают. Густой людской поток беспрерывно течет взад-вперед. Пожалуй, именно толпа определяет характер Невского. Если на других улицах в толпе встречаются по преимуществу люди одного слоя общества, то здесь — самых разных; разгуливая по Невскому, кого только ни увидишь — и солдат, и моряков, и студентов, и рабочих, и предпринимателей, и крестьян; они безумолку разговаривают, образуют толчею вокруг газетчиков, продающих свежий выпуск. Толпа производит впечатление добродушной, покладистой и покорной; не могу представить, чтобы она была способна наподобие пылких парижан вмиг перейти к бесчинствам и насилию; также не могу поверить, чтобы они вели себя, как толпа во время французской революции. Кажется, что для этих мирных людей, которым хочется развлечься и покуролесить, житейские события — не более чем приятная тема для разговора. К дверям мясных и булочных в эти дни тянутся длиннейшие очереди: повязанные платками женщины, мальчишки и девчонки, седобородые старики и изможденные юнцы ждут час за часом, безропотно ждут.
Больше всего меня удивляет в здешней толпе разнообразие людских типов; в них нет внешней схожести, как правило, свойственной толпе других стран; уж не тем ли это объясняется, что здесь на лицах более откровенно отражаются обуревающие людей страсти; здесь лицо — не маска, а опознавательный знак, так что, когда гуляешь по Невскому, перед тобой проходит галерея персонажей великих русских романов, и можно назвать их одного за другим.
Понятно, что в 1918 году по Невскому в поисках съестного бродили разнообразные типы, но могла ли пожухнуть краска на дворцах за несколько лет войны?! "Проспект застроен как бог на душу положит"? Тут, кажется, автор поспешил или побрезговал.
В горах, на чайной плантации работали два парня; почту туда возить было далеко, поэтому письма доставлялись довольно редко. Один из молодых людей, назовем его А., с каждой почтой получал множество писем, штук десять-двенадцать, а то и больше, другой же, Б., не получал ни единого. Он всякий раз с завистью смотрел, как А., взяв целую пачку, принимается за чтение — он мечтал тоже получить письмецо, хотя бы одно, и однажды, когда вот-вот должны были привезти почту, Б. сказал А.:
— Слушай, тебе всегда приходит целая куча писем, а мне вообще ни единого. Плачу пять фунтов, если отдашь мне одно письмо.
— Идет, — ответил А. и, получив почту, выложил перед Б. все свои письма: — Выбирай любое.
Вручив А. пять фунтов, Б. просмотрел письма, выбрал одно, а остальные вернул. Вечером, после ужина, за стаканчиком виски с содовой А. как бы между прочим поинтересовался:
— Кстати, а что там было, в том письме?
— И не собираюсь говорить, — отрезал Б.
Не ожидавший такого поворота А. все-таки спросил:
— Ну, хоть от кого оно?
— Это мое дело, — ответил Б.
Они немного поспорили, но Б. стоял на своем и наотрез отказывался сообщить что-либо о купленном письме. А. забеспокоился всерьез и в последующие недели всеми силами пытался убедить Б. показать ему письмо. Б. упорно не соглашался. В конце концов, измученный сомнениями, тревогой и любопытством, А. понял, что терпеть больше не в силах; он пришел к Б. и сказал:
— Слушай, вот твои пять фунтов, отдай мне мое письмо.
— Не отдам, хоть умри. Я купил его на свои кровные, это мое письмо, и отдавать его я не намерен.
Вот и все. Наверное, если бы я принадлежал к писателям современного толка, я бы описал все, как было, и тем удовольствовался бы. Но это противно моей натуре. Я хочу, чтобы рассказ был законченным по форме, а это, на мой взгляд, невозможно без развязки, дающей ответы на все вопросы. Ведь даже если у писателя хватит духу бросить читателей в полном недоумении, едва ли он захочет остаться в недоумении сам.
Короче, это одна из книг, которую я с удовольствием стану перечитывать.
Книга немногого стоит, если автор не полагает себя способным влиять на умы читателей.
Не помню, чей это парадокс: "Каждый автор должен вести записи; главное - никогда к этим записям не обращаться"
По счастливой случайности то, что интересно мне, похоже, интересно и многим другим; я такого не ожидал и не устаю удивляться этому обстоятельству.
Полезное правило: не спрашивать с человека более того, что он может дать без каких-либо неудобств для себя.
О, если бы добродетельные были хоть чуточку менее самодовольными!
Я нередко задаюсь вопросом: когда же христианство настолько обветшает, что люди расстанутся наконец с представлением, будто удовольствие пагубно, а боль благотворна. (Написано в 1896, уже произошло)
Люди постоянно портят себе жизнь, упорно делая то, против чего восстают все их чувства. (Неистребимо, мне кажется)
Людьми можно управлять только с помощью безапелляционных утверждений. Вот почему вождями становятся не философы, а люди с неколебимыми взглядами, предрассудками и пристрастиями. Философы же утешаются мыслью, что у них нет ни малейшего желания вести за собой подлую чернь.
Вот интересный вопрос: не пагубна ли для рода человеческого чрезмерная цивилизованность? В древности за высоким уровнем культуры неизменно следовало вырождение; история античности есть история упадка и гибели одного великого народа за другим. Объясняется это, видимо, тем, что, достигнув определенного уровня культуры, страна оказывается нежизнеспособной; ее завоёвывают другие народы, более выносливые и отважные, не достигшие столь высокой стадии развития... Филистер одерживает верх над художником, человека культурного вытесняет хам. Напрашивается вывод, что примитивный вкус и отсутствие изящества являются скорее преимуществами, нежели недостатками.
Не знаю более облегчающего жизнь отношения к ней, чем исполненное юмора смирение.
Туземцы. Над ухом мужчины часто носят цветок гибискуса; возле коричневого лица багряная роза кажется сотканной из алого пламени. Женщины втыкают в волосы белые душистые цветы tiare (гардения флорида, душистый тропический цветок, -прим. переводчика), их аромат плавает в воздухе, когда они проходят мимо... Гардения флорида - это национальный цветок Таити, маленькая белая звездочка, расцветающая на кустах с пышно-зеленой листвой и обладающая особым сладким будоражащим ароматом. Из нее плетут венки, ее втыкают в волосы, носят за ухом; в черных волосах туземок она сияет ослепительно ярко.
Вот что выдает интернет на Гардению флориду:
А вот что на tiare (Гардения таитянская, нам больше подходит, сейчас Моэм на Таити):
С гибискусом все ясно:
Каждый, кто совершает экскурсы в русскую жизнь или русскую литературу, не может не заметить, какое большое место занимает в них глубокое чувство греховности. Русский не только постоянно твердит, что он грешен, но, судя по всему, ощущает свою греховность и глубоко страдает от угрызений совести. Не то, чтобы мы были уж так довольны собой: в общем и целом у нас вполне хватает смирения, но мы заняты непосредственными делами и не слишком заботимся о наших душах. Русские, как мне кажется, непохожи на нас. Они более склонны к самоанализу, чем мы, чувство греховности у них обострено. Они готовы, облачившись в рубище и посыпав главу пеплом, рыдая и вопия, каяться в прегрешениях, которые никоим образом не смутили бы нашу менее чувствительную совесть... Русские не такие уж большие грешники. Они ленивы, несобранны, слишком словоохотливы, плохо владеют собой и поэтому чувства свои выражают более пылко, чем они того заслуживают, но, как правило, они незлобивы, добродушны и не злопамятны; щедры, терпимы к чужим недостаткам; они общительны, вспыльчивы, но отходчивы.
У меня не вызывает ничего, кроме ужаса, вошедший недавно в моду культ страдания в литературе. Отношение к нему Достоевского мне претит. В свое время я видел немало страданий, немало перестрадал и сам. Когда я учился медицине, проходя практику в палатах больницы Св. Фомы, у меня была возможность видеть, как влияет страдание на самых разных пациентов. Во время войны мне вновь выпал подобный опыт, довелось мне видеть и какое воздействие оказывают душевные страдания. Заглядывал я и себе в душу. Не помню случая, чтобы страдание сделало человека лучше. Мнение, будто страдание совершенствует и облагораживает, — выдумка.
Прежде всего страдание сужает кругозор. Сосредотачивает на себе. И свое тело и все, что тебя непосредственно окружает, приобретают непомерную важность. Человек становится раздражительным и сварливым. Придает значение пустякам. Я перенес и бедность, и муки неразделенной любви, и разочарование, и крах иллюзий, и неудачно складывавшиеся обстоятельства, и непризнание, и притеснения — и знаю, что это делало меня недобрым, брюзгливым, эгоистичным, несправедливым; благополучие же, успех, счастье делали меня лучше. Здоровый человек использует все, что ему дано природой, он счастлив сам и дает счастье другим; избыток жизненных сил позволяет ему применять и развивать дарования, отпущенные ему природой; мужающий ум обогащает и делает более изощренной мысль; воображение дает власть над временем и пространством; для чувств по мере их воспитания открывается красота мира. И человек наиболее полно развивает свои способности. Страдание же, напротив, подавляет жизненные силы.
У русских есть явное преимущество перед нами: они не так подчиняются условностям, как мы. Русскому никогда не придет в голову, что он должен делать что-то, чего не хочет, только потому, что так положено. Почему он веками так покорно переносил гнет (а он явно переносил его покорно, ведь нельзя представить, чтобы целый народ мог долго терпеть тиранию, если она его тяготила), а потому, что, невзирая на политический гнет, он лично был свободен. А в личном плане русский куда более свободен, чем англичанин. Для него не существует никаких правил. Он ест, что ему нравится и когда заблагорассудится, одевается, как вздумается, невзирая на общепринятую моду (художник ничтоже сумняшеся может надеть котелок и крахмальный воротничок, а адвокат — сомбреро); свои повадки он считает настолько само собой разумеющимися, что и окружающие так их воспринимают; и хотя нередко он разглагольствует из желания покрасоваться, он никогда не надевает личины, лишь склонен чуточку прихвастнуть; его не возмущают взгляды, которых он не разделяет; он приемлет все и в высшей степени терпим к чужим чудачествам как в образе мыслей, так и в одежде.
Невский проспект в 1918 году глазами иностранца
Он грязный, унылый, запущенный. Очень широкий и очень прямой. По обеим его сторонам невысокие однообразные дома, краска на них пожухла, в архитектурном отношении они мало интересны. Можно подумать, Невский проспект застраивали, как бог на душу положит, вид у него, — хоть мы и знаем, что строители строго следовали плану, — какой-то незавершенный: он напоминает улицу где-нибудь на западе Америки, наспех построенную в разгар бума и захиревшую, когда бум прошел. Витрины магазинов забиты жалкими изделиями. Нераспроданные товары разорившихся пригородных лавчонок Вены или Берлина — вот, что они напоминают. Густой людской поток беспрерывно течет взад-вперед. Пожалуй, именно толпа определяет характер Невского. Если на других улицах в толпе встречаются по преимуществу люди одного слоя общества, то здесь — самых разных; разгуливая по Невскому, кого только ни увидишь — и солдат, и моряков, и студентов, и рабочих, и предпринимателей, и крестьян; они безумолку разговаривают, образуют толчею вокруг газетчиков, продающих свежий выпуск. Толпа производит впечатление добродушной, покладистой и покорной; не могу представить, чтобы она была способна наподобие пылких парижан вмиг перейти к бесчинствам и насилию; также не могу поверить, чтобы они вели себя, как толпа во время французской революции. Кажется, что для этих мирных людей, которым хочется развлечься и покуролесить, житейские события — не более чем приятная тема для разговора. К дверям мясных и булочных в эти дни тянутся длиннейшие очереди: повязанные платками женщины, мальчишки и девчонки, седобородые старики и изможденные юнцы ждут час за часом, безропотно ждут.
Больше всего меня удивляет в здешней толпе разнообразие людских типов; в них нет внешней схожести, как правило, свойственной толпе других стран; уж не тем ли это объясняется, что здесь на лицах более откровенно отражаются обуревающие людей страсти; здесь лицо — не маска, а опознавательный знак, так что, когда гуляешь по Невскому, перед тобой проходит галерея персонажей великих русских романов, и можно назвать их одного за другим.
Понятно, что в 1918 году по Невскому в поисках съестного бродили разнообразные типы, но могла ли пожухнуть краска на дворцах за несколько лет войны?! "Проспект застроен как бог на душу положит"? Тут, кажется, автор поспешил или побрезговал.
В горах, на чайной плантации работали два парня; почту туда возить было далеко, поэтому письма доставлялись довольно редко. Один из молодых людей, назовем его А., с каждой почтой получал множество писем, штук десять-двенадцать, а то и больше, другой же, Б., не получал ни единого. Он всякий раз с завистью смотрел, как А., взяв целую пачку, принимается за чтение — он мечтал тоже получить письмецо, хотя бы одно, и однажды, когда вот-вот должны были привезти почту, Б. сказал А.:
— Слушай, тебе всегда приходит целая куча писем, а мне вообще ни единого. Плачу пять фунтов, если отдашь мне одно письмо.
— Идет, — ответил А. и, получив почту, выложил перед Б. все свои письма: — Выбирай любое.
Вручив А. пять фунтов, Б. просмотрел письма, выбрал одно, а остальные вернул. Вечером, после ужина, за стаканчиком виски с содовой А. как бы между прочим поинтересовался:
— Кстати, а что там было, в том письме?
— И не собираюсь говорить, — отрезал Б.
Не ожидавший такого поворота А. все-таки спросил:
— Ну, хоть от кого оно?
— Это мое дело, — ответил Б.
Они немного поспорили, но Б. стоял на своем и наотрез отказывался сообщить что-либо о купленном письме. А. забеспокоился всерьез и в последующие недели всеми силами пытался убедить Б. показать ему письмо. Б. упорно не соглашался. В конце концов, измученный сомнениями, тревогой и любопытством, А. понял, что терпеть больше не в силах; он пришел к Б. и сказал:
— Слушай, вот твои пять фунтов, отдай мне мое письмо.
— Не отдам, хоть умри. Я купил его на свои кровные, это мое письмо, и отдавать его я не намерен.
Вот и все. Наверное, если бы я принадлежал к писателям современного толка, я бы описал все, как было, и тем удовольствовался бы. Но это противно моей натуре. Я хочу, чтобы рассказ был законченным по форме, а это, на мой взгляд, невозможно без развязки, дающей ответы на все вопросы. Ведь даже если у писателя хватит духу бросить читателей в полном недоумении, едва ли он захочет остаться в недоумении сам.
Короче, это одна из книг, которую я с удовольствием стану перечитывать.